занавески.
Прибыл питерец сюда в весеннюю распутицу, измучившийся, простудившийся, с резкой болью в сердце.
Это был Михаил Иванович Калинин.
Первые дни он лежал в постели и слушал товарищей, отбывавших ссылку в Повенце по второму и третьему году.
— Камня и воды здесь много, а хлеба мало. Питается народ рыбой да загнившей от сырости картошкой. На праздник к обеду заяц-беляк, вот и всё. Кругом озера, болота и глухие топкие леса. Одним словом, стреножены мы. Не зря говорят: «Повенец — свету конец».
Приподнимаясь в постели, Калинин со свойственной ему горячностью возражал:
— Надо одно понять: мы борцы за рабочее дело. И куда бы нас ни загнали, в каких бы условиях мы ни оказались, не сдаваться. Революция не за горами. На наше место стали другие. А мы отсюда, издалека, должны помогать им.
— Бежать надо, Михаил Иванович,— советовали друзья.
— Кто может — бегите. Но об этом не говорите вслух. Полицейских и здесь не меньше.
В дом вошла соседская девочка Любаша, быстрая, проворная, успевшая за какие-нибудь минуты сбегать в лавку за спичками и махоркой.
— Вот спасибо,— смягчившись, сказал Калинин.— А у меня книжка для тебя, Любаша, есть. Про царевну-лягушку.
Девочка от книжки отказалась:
— Буковки я знаю, а читать не умею.
— Грех невелик, я тебя научу. Каждый день по часочку будем сидеть над букварём и задачником.
Хозяйка, услышав такой разговор, обрадовалась:
— Коль обучите грамоте, то-то её мать будет вам благодарна! И Люба ходила бы в школу, да нет шубки и валенок.
Своим друзьям Калинин указывал:
— Видите, везде дело найдётся. Вот для них и надо жить, трудиться.
Грамота девочке давалась нелегко. В двенадцать лет она уже умела скроить платье, шила себе и бабушке, а вот буквы, вырезанные из картона, сложить в слова никак не могла. С цифрами легче: прибавлять и вычитать помогали пальцы.
Дом Юшковой довольно часто навещали полицейские. Всё вынюхивали:
— Фатерщик у тебя, Авдотья, на этот раз особенный. Платит небось большие деньги?
— Платит. А как же не платить! На то ведь и живу да детей поднимаю. Немало у меня их.
Полицейские ходили по всему дому, сминая грязными сапогами тряпичные дорожки.
— Чистенько. Книжки на полках.
— Ну, а как же? Книжку на пол не бросишь…
Они садились на широкие табуреты, выспрашивали:
— О чём тут ссыльные балакают? Помнишь уговор? В участок должна давать сведения.
— Неграмотна.
— Соседи передают: много у Калинина дружков. Часто собираются, поют…
— Петь поют.
— А что поют, псалмы небось?
— Не разберусь. Неграмотна.
— То-то вот, лучше бы они не пели, а пили. Когда придёт?
— За ним время.
Полицейские, сидя на табуретках, ждали. А Любаша, прошмыгнув в калитку огорода, бежала на речку Повенчанку или на «Польскую горку». Она находила там Михаила Ивановича и сообщала ему всё.
— Пусть подождут. Время их оплачивается государственной казной.
…Дни текли хмурые, тоскливые. Просыпался Калинин раньше всех. Пилил и колол дрова во дворе за домом. В одно такое утро к дому подошли трое молодых солдат в коротких шинелях и суконных картузах.
Хозяйка, вытирая руки о фартук, вышла к ним на крыльцо. Встретила как старых знакомых, но заговорила неласково:
— Вот так, родные сыночки! Любо — берите, сколько даю, а то и этого не увидите. Кабы у меня корова доила побольше, а то сена нет.
Оказалось, солдаты-новобранцы из местных казарм пришли менять куски хлеба на молоко.
Калинину стало их жалко.
— Прибавь, Авдотья Родионовна,— сказал он, отложив топор и свёртывая цигарку.— Надо служивых чем-нибудь порадовать!
Солдаты оживились, подталкивая друг друга локтями, заговорили все разом:
— Знамо дело! За такие кусочки надо бы крынку на троих. Мы ведь не лишнее принесли, от своего рта отрываем.
Хозяйка уступила: дала солдатам напиться молока, тут же передала хлеб детям.
Служивые подошли ко двору, где Калинин складывал наколотые дрова.
— Ссыльный? — спросил один, утирая рукавом губы.
— Угадал,— ответил Калинин.
— Учитель или писатель?
— От того и другого понемножку.
— Сочинил бы для нас стишок, а мы бы разучили. Да поозорнее. Хочется начальству досадить.
— За что же вы начальство не любите?
— Да вот житья нет в казармах. Чуть что — зуботычина! Да стращают прогнать сквозь строй…
Солдаты ещё не раз приходили попить молока. Хлеба приносили больше и уже не торговались с хозяйкой. И снова напоминали Калинину о стишке.
Калинин написал на небольшом листке знаменитые слова «Марсельезы» и напел мотив.
И вот как-то солдаты, выйдя из душных казарм на учебный плац, дружно хором запели слова, пришедшиеся им по душе:
Отречёмся от старого мира,
Отряхнём его прах с наших ног.
Нам враждебны златые кумиры;
Ненавистен нам царский чертог.
Всё начальство Повенца переполошилось. Пристав с пеной у рта кричал:
— У нас в Олонии поют «Марсельезу»? И кто? Солдаты!.. И откуда бы это они её взяли?
На проезжих дорогах всегда народ. А где народ, там и разговоры: что делается в Питере да в других больших городах. Если Калинину случалось ехать к себе на родину через Кимры, он останавливался в Печетове, в чайной Майорова. Рыженький мальчик Харитоша в длинной рубашке, подпоясанный кручёным пояском, работал у Майорова половым. Он вмиг замечал гостя.
— Сегодня у нас хорошая солянка из гуся, Михаил Иванович. Жирная.
— А вот жирное-то, Харитоша, я не люблю.
— Глазунью можно приготовить в два счёта. Калачи есть. Кренделя.
— Мне, Харитоша, только чаю.
Из-за стойки выходил высокий бородатый хозяин, чтобы приветствовать Калинина крепким пожатием руки. А местным крестьянам словно кто весть подавал. Все тут как тут. Разговор обычно длился за полночь. Кому не досталось стула, сидели на полу. Один Харитоша, словно заведённый, сновал туда и сюда: приносил с кухни кипятку и подливал в чайник.
Время от времени кто-нибудь просил:
— Харитоша, посмотри на улице…
Тот выбегал на перекрёсток, возвращался и успокаивал:
— Всё в порядке…
Хозяин чайной, Михаил Егорович Майоров, знал: Калинин политический. Речи его баламутят здешних крестьян, но попустительствовал. Он даже хранил запретные книги.
Как-то, выбежав на перекрёсток, Харитоша увидел направляющегося к чайной полицейского.
— Легавый!..— крикнул он, вбегая в чайную.
Хозяин увёл Калинина за перегородку, а на стол поставил четвертную водки.
Мужики выпили-то по одной стопке, а такое веселье их разобрало: кто поёт, кто пляшет…
— Что-то шумно здесь, господа! — войдя и озираясь, сказал полицейский и, приставив сапог к сапогу, сердито звякнул шпорами.